Вид офицерских жен позволял сделать вывод, что в России ничего нет

    Старая тетрадка Марии Рольникайте

    <p>Старая тетрадка Марии Рольникайте</p> Lechaim

    Старая тетрадка Марии Рольникайте



    Вильнюс, Июнь 29 (Новый Регион, Таня Деккер) — О Литве 1939 года, об оккупации СССР и жизни довоенной и послевоенной Литвы бывшая узница фашистских концлагерей Мария Рольникайте написала тонкий и лиричный рассказ «Старая тетрадка».

    NR Baltija напоминает, что Мария Григорьевна родилась в литовском городе Клайпеда. С 1941по 1943 гг. была узница Вильнюсского гетто, где погибли её близкие, затем — концлагерей Стразденгоф и Штуттгоф. Она — участница антифашистского подполья. Автор стихотворения на идиш «Стразденгофский гимн», ставшего боевой песней сопротивления. Написала книгу о гетто «Я должна рассказать», вышедшую сначала на литовском языке (1963), а затем в авторском переводе на идиш и русский (первая русская публикация — в журнале «Звезда», 1965). К настоящему времени книга вышла уже на восемнадцати языках мира.

    Публикуем «Старая тетрадка» полностью:

    «Мы жили в небольшом литовском городке Плунге. Было обычное утро, 23 марта 1939 года. Я собиралась в гимназию. По радио диктор сообщал какие-то новости. Меня, в мои двенадцать лет, они не интересовали. Но вдруг папа нам с Мирой (моей старшей сестрой) крикнул: «Тише!» Я даже испугалась: он никогда на нас не повышал голоса. Оказывается, диктор сообщает, что с сегодняшнего дня Клайпеда и Клайпедский край переходят под власть Германии. И сразу очень громко, даже грозно грянуло: «Deutschland, Deutschland, über alles, über alles in derWelt!».В гимназии не только на уроках, но даже на переменах я об этом не вспоминала — все было как обычно, а вернувшись домой, увидела, что папа беседует с единственным в городе нотариусом (кстати, папа был единственным адвокатом). Из папиного рассказа нотариусу, у которого не было радио, я узнала, что Гитлер, оказывается, предъявил Литве ультиматум: либо Клайпеда (немецкое название Memel) и Клайпедский край будут переданы Германии, либо вся Литва станет ее протекторатом.

    Дословно текста ультиматума папа, видимо, не знал, поэтому повторяю только его рассказ нотариусу. Спросить, что такое протекторат, не решилась — никогда не видела папу таким расстроенным. Но постаралась запомнить это слово.

    Потом я вместе со взрослыми стояла у окна и смотрела, как поспешно, целыми семьями на машинах с привязанным на крышах багажом, двуколках, телегах и даже велосипедах с чемоданом на багажнике проносятся бегущие из Клайпеды люди. Бежали не только евреи, но и литовцы. К вечеру проезжающих стало меньше.

    На следующий день кто-то папе рассказал, что, покидая свои дома, люди выбрасывали из окон радиоприемники, патефоны и даже мебель, чтобы только не досталось немцам.

    Рассказы о том, что творится в Клайпеде, долго не иссякали. Оказывается, какие-то немецкие юнцы носились по улицам с криками: «Juden und Klumpen — heraus!» Что едва ли не на третий или четвертый день в Клайпеду приехал сам Гитлер и с балкона городского театра произнес грозную (папа ее назвал истерической) речь.

    Потом то ли новостей стало меньше, то ли они меня обходили стороной, но я о Клайпеде больше не думала. Выполняла домашние задания. Правда, мама это называла «учебой на одной ноге», потому что нередко я все делала в спешке. Папа и нотариус по-прежнему часто приникали к радиоприемнику и встревоженно слушали крикливые речи Гитлера вперемешку с неистовыми воплями его слушателей «Sieg, Heil!», «Sieg, Heil!».

    К счастью, настало лето, и мы с мамой уехали в Палангу. Папа приезжал к нам лишь изредка и всего на несколько дней — был занят. Всякий раз, когда мы его провожали на автобус, я допытывалась: «Когда ты опять приедешь?»

    На то, кроме присущей мне нетерпеливости, была особая причина.

    Не знаю, существует ли в Паланге до сих пор традиция по вечерам, принарядившись, гулять по пирсу — «провожать солнце”. Смотреть, как оно на горизонте медленно «погружается” в море, гадать, какая завтра будет погода.

    Тем летом погода меня не интересовала. Пугали шныряющие по темнеющему небу — то пересекаясь, то снова расходясь — полосы непонятного света. Мама объяснила, что это немецкие прожекторы, ведь Клайпеда совсем близко и граница теперь почти на полпути к Паланге. Очевидно, эти прожекторы оттуда.

    Но объяснение только усилило мой страх: значит, немцы меня видят! При папе было не так боязно, я держалась за его руку.

    Однажды утром — папа как раз приехал накануне — мы по дороге на пляж увидели, что у одного столба для объявлений отдыхающие останавливаются и что-то читают.

    Папа тоже подошел. Но вскоре вернулся.

    — Военных отзывают из отпуска, — сказал он маме. — Нам тоже лучше уехать.

    У меня чуть не вырвалось: «Ты же не военный!». Но я видела, что папа расстроен, и промолчала, хотя очень жалела, что приходится уезжать.

    Весь день жалела. И когда у самой воды собирала в спичечный коробок вынесенные волной крупицы янтаря, и когда, к маминому ужасу, плавала там, где, по ее убеждению, для меня было слишком глубоко. Даже вечером, когда мы на прощание гуляли по пирсу и эти немецкие полосы света злобно шастали по небу.

    Не могла я в тот вечер предположить, что вернусь сюда лишь через 18 лет…

    Мы вернулись домой. Я вместе с подружками гуляла в парке Огинского, вместе с ними жалела, что уже скоро первое сентября, начало учебного года.

    В первый день нового учебного года уроков не бывало. Все классы вместе с учителями строем шли в костел. Мы, евреи, тоже, но только до двери. Нам следовало оставаться на погосте и ждать окончания службы, чтобы всем вместе опять строем вернуться в гимназии, получить расписание уроков и бежать домой.

    От радостного чувства обретенной свободы я на самом деле побежала. И по лестнице перепрыгивала через ступеньку. Но когда мама открыла дверь, в испуге остановилась: по радио из столовой доносился незнакомый громкий голос, повторявший на незнакомом языке: «Uwaga, uwaga, nadchodzi!» И снова то же самое: «Uwaga, uwaga, nadchodzi!»

    — Это по польскому радио предупреждают о приближении немецких самолетов. Гитлер напал на Польшу, — объяснила мама. 
    — Но мы же в Литве. 
    — Близко она от Польши. Очень близко…

    После обеда вместо того, чтобы, как нам было задано, внести в дневник расписание уроков, я принялась в Мирином атласе искать Польшу. Нашла. Она на самом деле близко. И ведь находила уже, когда искала Данцигский коридор. Но тогда я была обижена на Польшу за то, что ее генерал Желиговский захватил Вильнюс и Вильнюсский край. На висевшей в классе карте Литвы пунктиром была отмечена довольно большая ее часть с надписью: «Временно оккупированный Вильнюс и Вильнюсский край». Каунас именовался временной столицей.

    В годовщину захвата Вильнюса в городе вывешивали перевязанные черной лентой государственные флаги, а в гимназии вместо первого урока нас собирали в зал. Директор или учитель истории рассказывал о том, что мы уже и так знали — ведь каждый год говорили одно и то же — о захвате Желиговским нашей древней столицы Вильнюса. Затем мы — и директор с учителями вместе с нами, — полные решимости, пели (если не сказать горланили) грозную песню‑предупреждение: «Эй, мир, мы без Вильнюса не успокоимся!»

    Многие годы на сувенирах был изображен воющий на горе железный волк. А гора, как и центральная улица Вильнюса, до сих пор носит имя Гедиминаса.

    Описанием нашего грозного предупреждения я вторг­лась в хронологическое течение событий.

    В городе появились убежавшие от Гитлера польские евреи. Я не понимала, как они добрались, ведь наша Плунге далеко от Польши. Даже из Клайпеды, которая близко, и то люди ехали на повозках, бричках и даже велосипедах, а эти беглецы явно шли пешком.

    В классе о том, что Гитлер в Польше лютует, никто почему‑то не говорил. И я впервые подумала, что моим одноклассникам это, наверно, все равно, ведь они не евреи.

    Дома я стала прислушиваться к разговорам папы с мамой. И еще больше удивилась: оказывается, люди убегали через какой‑то Данцигский коридор. Недоумевала: ведь Данциг город, а коридоры бывают только в квартирах.

    Я опять посягнула на Мирин атлас. Но узнала лишь то, что Данциг — немецкое название, а настоящее, польское, — Гданьск, Мириной рукой рядом, на полях было написано: «Вольный город Гданьск».

    Но вопрос, как в городе может быть коридор, не давал покоя. И я решила терпеливо ждать, когда папа, пообедав, не сразу вернется в свой кабинет, а ляжет на диван отдохнуть. Тогда сяду рядом и спрошу.

    Дождалась. Узнала, что Данцигским коридором называют узкую полоску земли, которую еще в 1919 году по какому‑то Версальскому договору оставили Польше, чтобы у нее был выход к морю. Спросить, что это был за договор, я не решалась. Если он сразу не объяснил, значит, считает, что не пойму или что когда в гимназии нам будут рассказывать о том времени, учительница объяснит. Весь вечер и даже утром по дороге в гимназию я повторяла это название, чтобы завтра, если кто‑нибудь в классе не знает, объяснить.

    Но ни Данциг, ни этот коридор, ни даже то, что Гитлер захватил Польшу, учеников совсем не интересовало. А то, что из Польши бежали евреи, — тем более.

    Но ведь и сама я уже этих беглецов жалела не так, как в начале. И больше не обращала внимания на то, что папа с нотариусом опять слушают по радио речи этого крикуна и рев его поклонников.

    А однажды нотариус неожиданно пришел днем, когда мы обедали. Едва поздоровавшись, выпалил:

    — Мы остались без президента! Сметона сбежал!

    Папа, не допив своего послеобеденного чая, увел коллегу в кабинет и, конечно, закрыл дверь. Я только успела услышать слова нотариуса:

    — Говорят, через Кибартай.

    Я очень хотела придумать какой‑нибудь предлог, чтобы постучаться. Но понимала, что нотариус умолкнет, а папа будет очень недоволен. Поэтому вернулась в нашу комнату, намереваясь готовить уроки.

    Но не могла. Как же ПРЕЗИДЕНТ, чей красивый портрет висит в зале гимназии, бежал наподобие наших старшеклассников на уроках физкультуры? И почему в Кибартай? Это же рядом с Германией. А там Гитлер!

    Не успела я свыкнуться с бегством президента, как произошло еще более неожиданное событие: по городу верхом на белых лошадях медленным аллюром проскакало много военных в незнакомой форме

    Для нас, подростков, с приходом русских началась совсем другая, веселая жизнь. Каждый вечер в парке, натянув между двумя деревьями простыню, бесплатно показывали кино. Хоть мы ничего не понимали (в гимназии учили французский), все равно было интересно. Особенно нравилось, как солдаты пляшут. Как, приседая, выбрасывают вперед то одну, то другую ногу. (Наши мальчишки при попытке повторить украсили себя не одним синяком.) А еще очень нравилась песня «Полюшко‑поле».

    Но вскоре оказалось, что русские (советскими их тогда еще не называли) не только поют и пляшут, что офицеров расселяют по квартирам. В нашей с Мирой комнате жили два офицера, а мы готовили уроки и спали в папиной приемной, где стояла только плетеная мебель и цветы.

    Меня это ничуть не смущало. Даже нравилось лежать на двух связанных ножками креслах, чтобы ночью, когда буду вертеться, эти кресла не разъехались. Мире на невысоких козлах положили доску и матрац. Но она все равно жаловалась, что ей очень неудобно.

    Зато нам было смешно смотреть, как эти жившие в нашей комнате военные прикладывают к уху наши с нею часики. Удивлялись, что такие маленькие, а настоящие, тикают. У самих были огромные, во всю ладонь. Не зря кто‑то эти часы прозвал луковицами. По вечерам, заводя свои часики, мы, передразнивая этих больших дядей, тоже «удивлялись», что тикают.

    А вскоре взрослые, особенно родители моих подруг, стали говорить, что в России ничего нет, потому что приехавшие к офицерам жены были как‑то странно, почти одинаково одеты.

    На головах либо красные, либо белые береты. Пальто тоже как у близнецов. Туфли в основном цвета «кофе с молоком». И хотя на каблуке (правда, невысоком), но при этом на ногах не чулки, а цветные носочки. К тому же пошли слухи, что офицерские жены пришли в театр в шелковых ночных рубашках — думали, что это вечерние платья.

    Если такого факта и не было, то вид офицерских жен вполне позволял сделать вывод, что в России (тогда в Литве аббревиатуры СССР еще не слышали) ничего нет. Местное население это явно пугало.

    Если прежде, или, как пожилые люди часто говорили, «при Сметоне», в магазинчик — а они, небольшие, стояли в один ряд — в будний день к зависти соседа заглядывал одинокий покупатель, то теперь в магазинчиках было не протолкнуться; люди явно запасались: кто отрезом на брюки, кто на пиджак, на платье, на юбку. А чтобы покупатель, Б‑же упаси, не замахнулся на две покупки, новая власть приказала требовать паспорт и вписывать его данные в некую тетрадь, именуемую журналом. К русским военным и их женам такое требование не предъявлялось. (Я тогда впервые в жизни увидела очередь…)

    А вскоре эти магазинчики национализировали. То есть их закрыли, а внутри работала комиссия. Она каждый снимаемый с полки рулон ткани измеряла, записывала и возвращала на место. Когда все они были взяты на учет, составлялся то ли акт, то ли протокол, который бывший собственник обязан был подписать. И все! Этот магазинчик, хоть и жалкий, но все же кормилец, становился собственностью новой власти.

    Вскоре к виду закрытых на перекладины дверей и ставней на окнах привыкли. Разве что кто‑то, проходя мимо, вздохнет. Рассказом об офицерских женах, пришедших в театр в ночных рубашках, тоже перестали делиться — все его уже неоднократно слышали. А для нас, учеников, сидение за партой в гимназии и выполнение домашних заданий были главными обязанностями. Поэтому однажды многие, особенно не выучившие заданный урок, очень обрадовались: учительница истории не начала урок, как обычно, с вызовов к доске, а заговорила сама:

    — У меня для вас радостная весть: вождь России господин Сталинас вернул Литве нашу древнюю столицу Вильнюс!



    Мне показалось, что я чего‑то не поняла. Но моя соседка по парте Нийоле тоже недоумевала. И весь класс молчал. Но вдруг дежуривший в тот день Винцукас (обычно в обязанность дежурного входило произнесение вслух утренней молитвы в начале первого урока и еще одной — после последнего) встал и запел «Ilgiausių metų, ilgiausių!». Мгновенно, загремев партами, встал весь класс и присоединился. Я, как во время ежедневных молитв, стояла, но молчала. Хотя от радости тоже хотелось петь.

    Придя домой, я еще с порога оповестила:

    — Нам вернули Вильнюс!

    Радость из меня так и перла, поэтому за обедом, хотя нас учили за столом не болтать, я пересказывала слова учительницы и то, что весь класс пел «Ilgiausių metų!».

    Родители, понимая, что я не в силах держать такую радость в себе, меня не прерывали, хотя сами, конечно, знали новость.

    Несмотря на столь волнующее событие, я в очередной раз заболела. Мама сидела у моего теперешнего «ложа» из двух плетеных кресел в папиной приемной (напомню, что в нашей комнате жили два русских офицера).

    Неожиданно она сказала:

    — Папа хочет, чтобы мы переехали в Вильнюс.

    Хорошо, что ножки кресел были связаны, иначе они бы разъехались, так резко я села, едва не выронив термометр.

    Вскоре мама, вздохнув, что температура все еще держится, пошла укладывать Раечку и Рувика.

    Оттого что надо будет уезжать, я долго не могла уснуть. Может, это было бы к лучшему — не приснился бы воющий на горе железный волк.

    А новости следовали одна за другой. Сперва были какие‑то непонятные выборы в новый сейм. Мама с папой тоже ходили выбирать. Это называлось «голосовать». При всей моей любознательности я почему‑то не расспрашивала, что такое «Сейм», тем более что эта новость вскоре перестала быть новостью, и Нийоле мне рассказала другую, которую она узнала от своих родителей. Оказывается, теперь в Литве есть какие‑то русские военные базы. Ее отец этим очень обеспокоен. И еще он недоволен тем, что какая‑то делегация поехала в Москву просить, чтобы нас приняли в состав Советской России. И что в этой делегации известная поэтесса Саломея Нерис. Не надо было такой поэтессе ехать с подобной просьбой.

    Меня эта просьба не заинтересовала. А стихи Саломеи Нерис очень нравились. Особенно «Соловей не может не петь». Я его даже читала на каком‑то вечере в гимназии. Просьба литовской делегации была удовлетворена, и Литва стала Литовской ССР.

    Папа с мамой рассчитывали, что в Вильнюс мы пере­едем еще во время летних каникул. Но почему‑то не получилось. И мы переехали, правда, в самом начале учебного года.

    Чтобы не терять дней учебы, папа нас на третье утро после переезда отвел в 1‑ю среднюю школу (бывшие гимназии теперь назывались школами), тоже литовскую, которая находилась на улице Комунару. Миру зачислили в девятый, в этом году в связи с реформой приравненный к десятому, выпускной класс. Меня — в седьмой. (Кстати, в гимназиях он для желающих тоже мог быть выпускным. Но это считалось окончанием прогимназии, то есть неполным средним образованием.) 

    Город оказался совсем не таким, каким я ожидала его увидеть. Справедливости ради признаюсь, что «знала» его всего по нескольким снимкам в газете, и на некоторых присутствовал все тот же воющий на горе железный волк.

    Мне было чуждо и непривычно, что на улицах так много людей, что они зачем‑то спешат. Что в основном говорят на непонятном мне польском языке, что по мос­товой гремят извозчики, которых в Плунге не было. Особенно меня поразило, что на нашей улице, почему‑то называвшейся Немецкой, почти в каждой подворотне продают кожаные перчатки! Они разных цветов и размеров. Но никто их не покупает, хотя продавцы их хвалят и прохожих зазывают. Правда, на других улицах, особенно на той широкой (оказавшейся центральной, Гедиминаса), которую мы пересекали, их не было видно.

    Почему улица, на которой находится наша школа, называется Комунару, я узнала чуть ли не в первую неделю. Оказывается, в память о четырех коммунарах, которые были заточены (по крайней мере, нам так говорили) в подвале здания, где теперь наша школа. И в ближайшие дни в зале будет открыта мемориальная доска.

    Вскоре этот день настал.

    Мы — все классы — уже сидели в зале, поглядывая на покрытый красным бархатом квадрат, под которым, как мы полагали, и есть эта доска.

    Неожиданно в зал стали входить учителя. Мы, конечно, встали, а я чуть не подпрыгнула от радости: в дверях появился наш плунгенский учитель Генрикас Йонайтис!

    Выступающих я слушала в прямом смысле слова впол­уха, голова была повернута к первому ряду, где у края сидел Йонайтис. Я боялась прозевать его, когда все кончится: учителя будут выходить первыми, и я не успею выбраться из своего ряда.

    Успела! Учитель, кажется, тоже был рад встрече. И Мира подошла. До самого звонка на урок мы разговаривали с ним.

    Преподавал он, как и в Плунге, физику и математику. Много лет спустя и, кстати, в Ленинграде он защитил диссертацию, стал кандидатом физико‑математических наук и заведовал в Вильнюсском университете имени В. Капсукаса кафедрой общей физики и спектроскопии.

    Папа беспокоился, не отстаем ли мы. Он полагал, что в Вильнюсе уровень преподавания и, соответственно, требования выше, чем были в Плунге.

    Зря волновался. Мира домашние задания выполняла добросовестно. Я, хоть все делала «на одной ноге», тоже получала пятерки.

    Проблема была не столько в нашем прилежании и уровне преподавания и требований, сколько в новых объяснениях событий, особенно исторических. Пользоваться старыми, изданными в буржуазной Литве учебниками было запрещено. Новых, притом на литовском языке, не было. Поэтому преподававшая нам историю учительница Скребутенайте сама часто заглядывала в свои конспекты. Оказалось, что теперь учителя истории в роли учеников: ходят на какие‑то курсы, где им преподносят эти новые взгляды на, казалось бы, известные события. Слушатели их конспектируют, а потом повторяют нам. Мы тоже конспектируем. А кому лень — тот получает двойку.

    Во второй раз я была в школьном зале и даже стояла на сцене, когда меня принимали в пионеры.

    Нас, будущую надежду страны, как весь наш строй назвала пионервожатая, поздравили. Каждый получил в подарок книжку. Мне достались «Времена года» Кристийонаса Донелайтиса.

    Потом был концерт. Нам, новоиспеченным пионерам, велели сидеть в первом ряду.

    Мужской хор старшеклассников, которым дирижировал учитель пения Синюс, спел несколько народных песен.

    Чтобы облегчить понимание дальнейшего, прервусь для небольшой справки: почти сразу после присоединения Литвы к Советскому Союзу между ним и Германией был заключен договор, позволявший немцам уехать в Германию. Этой возможностью, проявив определенную изобретательность и приложив некие усилия, старались воспользоваться и литовцы.

    Теперь о песне, как я поняла, самого Синюса, которая мне очень понравилась.

    Итак, подстрочный перевод:

     Осень. Вороны склевывают рябину,

    А у меня от волнения дрожат руки,

    Как в поле колышутся яровые,

    Как колышутся беды, бредущие по Литве.

    Но мы никуда отсюда не уедем!

    Не уедем! Не уедем!

    Не улетим, как птицы в сентябре.

    Нами будет гордиться весь народ!

    Гордиться! Что мы терпели,

    Что все горести претерпели.

     Мне эта, до того незнакомая, песня понравилась. Признаюсь, что ее актуальности я не заметила. И удивилась, что сидевший в нашем ряду учитель Конституции не только не зааплодировал, но встал и направился к выходу из зала.

    Вскоре я об этой песне забыла. Вспомнила о ней на Šimtadienis’e и очень жалела, что хор ее не исполнил.

    А однажды тот же учитель Синюс принес на урок патефон и пластинку 6‑й симфонии Бетховена. Зачитал названия всех четырех частей, предложил прослушать, а на следующий урок принести описание своего впечатления.

    В этот день я остальные домашние задания выполняла еще поспешнее, чем «на одной ноге», — не терпелось взяться за задание Синюса. Я еще была под впечатлением от услышанной музыки.

    От перенасыщенности эмоциями я стала их излагать в стихах. Но, видно, в этом возрасте еще отсутствует понимание своих возможностей, потому что на следующий урок я принесла «поэму», состоящую, как и симфония, из четырех частей.

    Зачитала. И то ли оттого, что она была единственная в этом жанре, то ли, вероятнее всего, что не все выполнили задание учителя, объяснив это тем, что дома эту музыку не могли вспомнить, но учитель меня попросил подарить ему зачитанное.

    Польщенная такой просьбой, я сказала, что хотела бы все переписать начисто и принести на следующий урок.

    Дома я аккуратно переписала поэму в новенькую тет­радь. Вдобавок сочинила полное восторга стихотворение «Музыка», подтвердив свою любовь к ней тремя восклицательными знаками. Отдельно написала: БЛАГОДАРНОСТЬ и уже прозой «Письмо учителю». Обернула тетрадь в белую бумагу и, совершенно не умея рисовать, срисовала с какого‑то журнала два букетика цветов на обе обложки.

    Учитель подарком был очень доволен.

    Однако вернемся к прозе жизни, ко времени, когда Литва стала Советской Социалистической Республикой и вместе с другими, тоже социалистическими республиками, строила светлое будущее. А для этого по указанию вершителей судеб следовало изолировать (назовем это так) мешающих строить это будущее — буржуев и прочих.

    Учитель пения Синюс не был буржуем, разве что «прочим». Тем не менее его тоже загнали в один из товарных вагонов, готовых к отправке в Сибирь.



    В сражениях во время Великой Отечественной войны я не участвовала. О злодеяниях фашистов писала и рассказывала. Повторять ни к чему. Поэтому, минуя то время, продолжаю свое повествование уже о послевоенных годах.

    В Литве стало традицией летом проводить республиканские Праздники песни. В Вильнюс съезжались все городские и многие сельские хоры, все были в национальных костюмах. Концерт в парке Вингис был настоящим праздником хорового искусства.

    Я работала в управлении по делам искусств (конечно, на весьма скромной должности). Регистрировать участников праздника отправили Казимеру (из какого города коллектив), Юлю (подготовлен ли весь репертуар) и меня (регистрировать руководителей хоров).

    В предпоследний день к каждой из нас стояли очереди. Стараясь не задерживать людей, я, записав фамилию и имя очередного руководителя приехавшего хора, не поднимая головы, сказала:

    — Следующий! Ваша фамилия?

    — Синюс.

    От удивления я чуть не выронила ручку. Подняла голову. Он! Только с бородой.

    Учитель тоже изумился.

    — Говорили, что вас всех…

    — А мне сказали, что вас… в Сибирь.

    — Потом поговорите, — заворчал кто‑то в очереди.

    Синюс отошел в сторонку, но остался рядом. Подождав, пока я зарегистрирую еще несколько человек, снова заговорил:

    — Тетрадь, которую ты мне подарила, храню.

    — А я совсем забыла о ней! Но как же?..

    — Когда русские солдаты нас выгоняли из дома, я вместе с документами невольно схватил и ее. Стало жалко оставлять. Сунул в карман.

    — Но ведь вас…

    — Не успели. Немцы начали бомбить. Но ты работай, работай, я подожду.

    И подождав, пока я запишу фамилии еще нескольких человек, продолжил:

    — Видно, машинисты испугались немецких бомб, остановили состав и убежали. Трое суток мы, в основном по ночам, шли домой.

    Очередь больше не ворчала, слушала. И я решилась:

    — Если вас не затруднит, одолжите мне ее. Перепишу себе на память и верну вам.

    — Лучше перепиши для меня. А у тебя пусть будет тогдашняя.

    Тетрадь лежит у меня. До сих пор лежит. Правда, обертка уж не такая белая и срисованные букетики цветов поблекли. Но наивно зарифмованные строчки и по-детски восторженное стихотворение «Музыка» с тремя восклицательными знаками остались такими же…

    Комментарии

     
    Осталось символов: 1000

    NEWSROOM в социальных сетях

    Вчера / НОВОСТИ

    23 Марта

    Новости

    АВТОРЫ

    Архив